ЛЮБОВЬ
ЛЮБОВЬ
Меню




Памяти Поля Элюара



Свобода, моя звезда,
Не внесенная в звездные списки,
Еще над рыданьями мира
Незримая,
Ты мчишься уже
Над рубежами времен,
Я знаю, что ты — в дороге,
Моя звезда.

Петер Хухель (Перевод Г. Ратгауза)
Памяти Поля Элюара
Oscar Tuazon



Трупы в лесу



Груды искромсанных тел.
Тлеют и корчатся трупы.
Мозг вытекает струей
Из проломленных лбов.
Остекленели глаза.
Воздух отравлен запахом бойни.

О, если бы видеть могли вы
Своих сыновей, немецкие матери,
Матери Франции!
Лежат вперемешку
Разбухшие трупы бывших врагов,
Касаясь друг друга руками беспалыми,
Словно в объятии братском.
В зловещем объятии!

Я вижу их, вижу. Но кто же я сам?
Зверь ли? Пес мясника?
Я вижу их, вижу:
Опозоренных…
Мертвых…

Эрнст Толлер (Перевод И. Грицковой)
Трупы в лесу
Giuseppe Baldassare SammartiniConcerto in C major - II. Andante sempre piano [Camerata Koln]
2:56



Апостолы



Матфей сказал: «Скрывать от вас не стану,
Вам обратиться лучше к Иоанну».

«К Луке идите, — молвил Иоанн, —
Лука — мудрец. Ответ вам будет дан!»

«Нет, лучше к Марку вам адресоваться, —
Лука сказал, — Марк сможет разобраться

В проблеме этой. Для меня ж она,
Как грамота китайская, темна».

Недолго Марк заставил их томиться
И дал совет… к Матфею обратиться.

Так шли они, уйдя с зарей из дому,
От одного апостола к другому,

Которые ответить не могли,
В чем суть законов неба и земли.

Морис Карем (Перевод М. Кудинова)
Апостолы



1945



Полжизни смеялись павлины
в полуденных парках Шёнбрунна,
где, в развалинах роясь, мы искали
мерзкие трупы нашей вины,
где на новых дорогах
мы равняли мокрую землю
и отбросы войны.

Зацветала в фонтанах вода,
как ни стыдно нам было
в это тяжкое лето,
но точились медом и милостью
непостижимые липы,
заставляя колени склонить перед благоуханьем.

В зоопарке была Голгофа,
где за наши грехи
погибали голодные звери, —
от пайка больной антилопы
чужеземный солдат нам кусок отломил,
как от тела господня,

Вот так и прощали нас,
будто разбойников благоразумных,
клейменных позором, но преображенных
верней и внезапней, чем если бы нас
меч правосудья настиг.

Кристина Буста (Перевод Е. Витковского)
1945



Паром



До войны здесь был красивый висячий мост на двух быках из белого камня и с просмоленными канатами; канаты уходили вдаль, к просторам Сены, создавая то впечатление воздушности, которое так украшает аэростаты и морские суда. Под высокими средними арками дважды в день проходили в клубах дыма караваны шаланд и барж — буксирам даже не приходилось опускать трубы. У берега — мостки для полоскания белья и привязанные к кольцам рыбачьи лодки. К мосту вела аллея тополей, похожая на натянутый в полях длинный зеленый занавес, колеблемый легким ветерком с реки. Вид был прелестный…
В этом году все изменилось. Тополя хоть и стоят на прежнем месте, но ведут в пустоту. Моста больше нет. Оба его быка взорваны, и лишь груды разбросанных камней напоминают об их недавнем существовании. Беленькая будка, где взималась плата за проезд, наполовину снесена взрывом и напоминает свежую руину — не то баррикаду, не то разбираемое на слом строение. Канаты и проволока печально мокнут в реке. Осевший в песок настил моста выдается из воды наподобие затонувшего судна, торчащий из него красный флаг предупреждает проходящие баржи об опасности. Все, что несет с собой Сена, — скошенная трава, обломанные ветки, гнилые доски — застревает здесь и образует омуты и водовороты. В этом пейзаже чувствуется какой-то провал, в нем словно зияет дыра, наводящая на мысль о бедствии. А даль кажется еще печальнее, ибо аллея, которая вела к мосту, сильно поредела. Все эти тополя, прежде такие красивые и густые, а теперь до самых вершин объеденные гусеницами — деревья ведь тоже подвергаются вражеским нашествиям, — простирают свои голые, обглоданные ветви. Над широкой дорогой, пустынной и ненужной, лениво летают большие белые бабочки…
В ожидании, пока отстроят мост, поблизости соорудили паром — нечто вроде огромного плота. На нем устанавливают запряженные телеги, рабочих лошадей с плугами и коров, которые при виде колыхающейся воды таращат свои спокойные глаза. Скот и повозки занимают середину парома, а по краям размещаются люди — крестьяне, дети, едущие в городскую школу, парижане, живущие на даче. Тут же конская сбруя, тут же дамские вуали и ленты, развевающиеся на ветру. Вся эта картина напоминает плот, на котором спаслись потерпевшие кораблекрушение. Паром медленно плывет по реке. От долгой переправы Сена кажется еще шире, чем обычно. За развалинами рухнувшего моста, между берегами, как будто чуждыми друг другу, горизонт расширяется с какой-то скорбной торжественностью.
В то утро мне понадобилось очень рано переправиться через реку. Будка перевозчика — снятый с колес старый железнодорожный вагон, врытый в серый песок, — вся окутанная туманом, была еще закрыта. Из будки доносился детский кашель.
— Эй, Эжен!
— Иду, иду! — послышался голос перевозчика, а затем появился он сам и, волоча ноги, пошел мне навстречу. Это был рослый, сравнительно еще молодой моряк. В последнюю войну он служил артиллеристом и вернулся, получив ревматизм и осколок снаряда в ногу; лицо у него было изуродовано шрамами. Увидев меня, он улыбнулся.
— Уж тесно-то нам сегодня не будет, сударь.
И правда: кроме меня, на пароме никого не было. Но пока перевозчик отвязывал канат, подошли люди. Первой подоспела толстая ясноглазая Фермерша, которая ехала в Корбейль с двумя большими надетыми на руки корзинами, выпрямлявшими ее дородную фигуру и придававшими твердость и уверенность ее походке. За нею на проселочной дороге показались и другие путники; их трудно было различить в тумане, но голоса доносились явственно. Среди них выделялся женский голос, робкий и слезливый:
— Ах, господин Шашиньо, прошу вас: не обижайте вы нас!.. Вы же видите, что он теперь работает… Потерпите с долгом… Он только об этом вас и просит…
— Я и так довольно ждал… Больше не намерен, — послышался злобный голос беззубого старика. — Дело теперь за судебным приставом. Пусть разбирается, как знает… Эй, Эжен!
— Это старый прохвост Шашиньо… — вполголоса сказал мне паромщик. — Вон он! Вон он!
Я увидел на берегу высокого старика, нарядившегося в сюртук из грубого сукна и новехонький цилиндр с высокой тульей. Этот крестьянин с опаленным солнцем, обветренным лицом и загрубелыми от полевых работ руками казался в городском платье еще более черным и загоревшим. Упрямый лоб, длинный, крючковатый, как у индейца, нос, поджатые губы и ехидные морщинки придавали ему жестокое выражение, вполне соответствовавшее звучанию его имени.
— Ну, Эжен, поехали! — прыгнув на паром, скомандовал старик дрожащим от злобы голосом.
Пока перевозчик возился с канатом, к нему подошла фермерша:
— Вы на кого это сердитесь, дядюшка Шашиньо?
— А, это ты, Бланш? И не говори! Я в бешенстве. И все из-за этих мерзавцев Мазилье…
Он показал на тщедушную женскую фигурку — женщина плелась обратно и плакала.
— Чем же они перед вами провинились?
— Чем провинились? А тем, что вот уже целый год не платят ни за квартиру, ни за вино, гроша из них не вытянешь!.. Я еду к судебному приставу: пусть вышвырнет этих нищих на улицу!
— А ведь Мазилье — человек неплохой. Может, он и не виноват, что вам не платит… Ведь столько народу разорилось за эту войну!
Тут старика словно прорвало:
— Дурень он, вот что!.. Он мог разбогатеть на пруссаках. Но он, изволите ли видеть, не захотел… Как только они пришли, он закрыл свою лавочку и снял вывеску… Другие трактирщики золото загребали лопатой во время войны, а он не наторговал ни на грош… Этого мало. За свои дерзости он угодил в тюрьму… Дурень, как есть дурень!.. И чего он лез! Он ведь даже и солдатом-то не был!.. Продавал бы себе водку да вино, теперь ему было бы чем со мной расплатиться… Мерзавец! Я ему покажу, как корчить из себя патриота!
Побагровев от злости, он размахивал руками с неуклюжестью крестьянина, который привык к рабочей блузе и которому тесно в парадном сюртуке.
В ясных глазах фермерши, за минуту до этого полных жалости к Мазилье, появилось холодное, почти презрительное выражение. Она ведь тоже была крестьянка, а крестьяне не уважают тех, кто не желает зарабатывать деньги. Сперва она сказала: «Жену жалко», затем: «Правильно! Не надо отказываться от своего счастья», а в заключение: «Ваша правда: должен — плати». А Шашиньо все еще повторял сквозь зубы:
— Дурень… Одно слово — дурень…
Перевозчик прислушивался к их разговору; не переставая действовать багром, он счел нужным вставить:
— Полно вам сердиться, дядюшка Шашиньо!.. Ну, какая вам польза от судебного пристава?.. Много ли выиграете вы от того, что имущество бедняков пойдет с молотка? Повремените — ведь вам же не до зарезу нужны деньги.
Старик обернулся таким резким движением, как будто его кто-то укусил:
— Молчать, лодырь ты этакий! Ты ведь тоже у нас патриот! Глаза бы не глядели! Пятеро детей, ни гроша за душой, а еще вздумал палить из пушек, когда его никто не просил!.. Нет, правда, сударь (негодяй, по-видимому, обращался ко мне), какая нам от этого была выгода? Вот он, к примеру, добился того, что ему починили рожу, да еще в придачу потерял хорошее место… Теперь живет, как цыган, в будке — там ветер так и гуляет, ребятишки все время болеют, а жена надрывается, стирает… Ну разве не дурень?
Перевозчик вспыхнул от гнева. Я заметил, что на его побледневшем лице шрам выступил еще резче и побелел. Но у него хватило самообладания сдержаться, он обрушил свой гнев на багор, погрузив его так глубоко в песок, что он чуть не сломался. Еще одно слово, и он мог бы лишиться и этого места, так как г-н Шашиньо пользуется влиянием в округе: он член муниципального совета.

Альфонс Доде
Паром
Georg Friedrich HandelWater Music Suite No.3 in G major, HWV 350 - I. Sarabande [Aradia Ensemble, Mallon]
2:59