Я ухожу сейчас, сейчас... В далекий путь я ухожу... Я не скрываю больше слез, нет, я их больше не стыжусь, — опять приспел мой страшный час, и плачу, плачу, плачу я. Я ухожу сейчас, сейчас... Меня неслышно за собой уводит давняя печаль. И плечи сгорблены мои, и сыплет осень блеклый лист на них, и мокрое лицо сечет дождем.
Мне так легко, закрыв глаза, войти в тебя, о город мой! Пройти по улицам твоим, знакомым улицам твоим... Меня ведет мой поводырь — осенне-мертвенная желть, она кружится возле ног, ложится на плечи плащом... Уйдите все. Я снова здесь. Я так спешил, я так спешил к тебе, о город мой родной!
Шальной девчонкой катит с гор болтунья речка... О простор тех голубых и добрых дней, я вновь приветствую тебя! В саду с Артуро разговор, шеренги черных тополей, недавним зноем испитых, и Ньебла, мой щенок, звенит, резвясь, ошейником своим.
И вот уже за перевал склонилось солнце. И холмы в осенней ржавчине лежат. Но бремя осени душа не в силах больше выносить, и, сгорбившись, бредет она по ржавым склонам наугад. Раздвинув поздние цветы, сквозь стены ветхие войдет она в давно безлюдный дом: немая мебель оживет, вздохнут истлевшие ковры, души заслышав тихий шаг. А я настойчиво, как маг, все вызываю чью-то тень в закатном пламени лучей... Жасмина белая капель, мерцая, тянется за ней. Но вот уж выбился из сил вечерний свет. И желтизна осенних листьев тяжела: ведь я весь день ее ношу... Я, полумертвый, ухожу. Я ухожу из этих мест, где кедры и фонтаны спят. По лестнице щербатой в сад сбегу, забьюсь в сетях плюща и в содрогании воды увижу вновь себя таким, каким я здесь когда-то был... И ночь меня застанет здесь в слезах: несу издалека ту осень на своих плечах. Никто не может мне помочь, и плачу, плачу, плачу я на пепелище в эту ночь.
Рафаэль Альберти
Я сумерки люблю, их нежную вуаль, Когда с душой моей задумчивая даль Сливается в одно и грезит об одном И столько таинства в спокойствии земном. Ни дум терзающих, ни суетности дня, Ни лиц, ни голосов, ни промелька огня. Уже не ропщет, не болит душа моя, Как бы укрытая в пещере забытья. И кажется, я в вечность унесен И жизнь — лишь сон, лишь сладкий-сладкий сон...
Ваан Терьян
Режь виражи, отрывая колеса и обгоняя ветра, Пока не поймаешь за краешек платья запыхавшееся Вчера, Пока не вылущишь из Недели этот день, этот свет, Похожий на небольшую вечность, на закованный в рифмы сонет. Но что там стонет? Церковь отверзла восемь колоколов: Устами смерти они неустанно тебе говорят без слов О том, что ни музыка, ни движенье тебе уйти не дают От будней, которые мало-помалу убивают тебя — и убьют.
Томас ЭлиотAn Ode to the Female Form Magazine: Harper’s Bazaar US October 1994 Photographer: Patrick Demarchelier Model: Nadja Auermann
Страх смерти изначально оказывается связанным с проецированием себя в будущее время, которое, будучи следствием полагания себя как вещи, является в то же время условием сознательной индивидуализации. В тревоге пребывает то существо, которое труд сделал сознательно индивидуальным. Человек всегда в той или иной степени находится в тревоге, потому что он всегда в ожидании — в ожидании, которое следует назвать ожиданием себя. Ибо ему приходится представлять себя в будущем, через предполагаемые результаты своей деятельности.
Жорж Батай
Какой тяжелый, темный бред! Как эти выси мутно-лунны! Касаться скрипки столько лет И не узнать при свете струны!
Кому ж нас надо? Кто зажег Два желтых лика, два унылых... И вдруг почувствовал смычок, Что кто-то взял и кто-то слил их.
"О, как давно! Сквозь эту тьму Скажи одно: ты та ли, та ли?" И струны ластились к нему, Звеня, но, ластясь, трепетали.
"Не правда ль, больше никогда Мы не расстанемся? довольно?.." И скрипка отвечала да, Но сердцу скрипки было больно.
Смычок все понял, он затих, А в скрипке это все держалось... И было мукою для них, Что людям музыкой казалось.
Но человек не погасил До утра свеч... И струны пели... Лишь солнце их нашло без сил На черном бархате постели.
Иннокентий АнненскийDevon Aoki photographed by Mikael Jansson for Dutch Magazine, Nov. 2000
|